Барышня - Страница 13


К оглавлению

13

Лизавета Ивановна приходила в смущение и не знала, что делать, но в таких случаях обыкновенно являлся выручить ее обязательный Александр Петрович и доигрывал за нее партию.

Однажды случилось совершенно наоборот. На одном вечере Лизавета Ивановна сделалась нездоровою в то время, как дочь ее танцевала мазурку с кирасирским офицером.

Лизавета Ивановна подошла к дочери.

— Друг мой, Катенька, — сказала она ей, — мне что-то нездоровится…

Поедем!..

— Вот еще, маменька! — отвечала Катя. — Я не могу ехать прежде окончания мазурки. Вы вечно лишаете меня всех удовольствий…

Лизавета Ивановна не произнесла ни слова. Она вышла из залы, не показав ни малейшего неудовольствия дочери, прошла несколько комнат, не зная, зачем, и очутилась в комнате, в которой никого не было. Слезы закапали у нее из глаз.

"Не-уже-ли ей не жалко меня? — подумала она. — Неужели она меня не любит? Нет, этого быть не может, — ей не любить меня, — меня!.. ни я, ни отец, кажется, ни в чем ей не отказываем, исполняем ее малейшие желания, для нее живем сверх состояния, — а она еще говорит, что я лишаю ее всех удовольствий!.." Но никто — ни хозяйка дома, ни гости, ни барышня не видели слез Лизаветы Ивановны. Лизавета Ивановна едва дождалась окончания мазурки, так ей было тяжело, а в передней, несмотря на то, что едва стояла на ногах, сама укутывала дочь, говоря:

— Дай, я тебя закрою хорошенько, чтоб как-нибудь ветер на тебя не пахнул…

Видишь, какая ты горячая. Долго ли тут простудиться?

И странное дело! все ласки, вся заботливость матери были только в тягость моей барышне. Она часто с своими приятельницами подсмеивалась над матерью, в обществе стыдилась ее и думала:

"Это ни на что не похоже, какие манеры у маменьки! Я вечно должна за нее краснеть".

Да не подумают, что у барышни было жестокое сердце и что она в самом деле не любила своей маменьки. Сердце у нее было нежное, как вообще у всех барышень, потому что во время представления чувствительной французской пьесы она подносила платок к глазам и приходила в расстройство от малейшей безделицы. Что же касалось до любви ее к маменьке, в этом смешно было бы и сомневаться.

С папенькой моя барышня обращалась поласковее, нежели с маменькой, в особенности если ей нужно было выпросить у папеньки денег сверх тех, которые он выдавал ей ежемесячно на булавки. Впрочем, она исподтишка над папенькой посмеивалась так же, как и над маменькой. Их предрассудки казались ей грубы и странны, хотя барышня сама любила иногда пококетничать предрассудками… Она морщилась, например, когда кто-нибудь подносил ей за столом солонку или предлагал булавку.

Иногда барышня ездила в церковь вместе с маменькой и с папенькой, но она не молилась так искренно, так усердно, как молились ее родители. Она кушала постное только на первой и на последней неделе великого поста и то в это время чувствовала себя нездоровою и говорила, что ее желудок не может переносить грубого постного кушанья.

Она любила гадать на Рождество — гаданье она не считала предрассудком. Вместе с своей горничной она выливала олово или жгла бумагу на подносе, а потом смотрела, какие из олова или из жженой бумаги выходили на тени фигуры. Выходили всегда офицеры с султанами, в санях или в колясках, а вдали церковь. И горничная всегда замечала барышне:

— Вот, барышня, вы уж непременно выйдете нынешний год замуж; за военного.

Однако пророчество горничной не сбывалось. Пять зим сряду барышня выезжала в свет, и ни один из ухаживавших за нею офицеров не думал за нее свататься.

Кирасир более всех за нею приволакивался, и говорили, будто барышня писала к нему раздушенные записочки на французском языке (с орфографическими ошибками) и получала от него таковые же; будто… ну, да можно ли верить сплетням? Известно было наверное только, что после кирасира ей очень нравился конно-егерь, затем гусар, а после гусара улан.

Лето она любила даже более, нежели зиму, потому что летом на даче так приятны прогулки в саду, при луне… Ей хотелось также очень ездить верхом, но касательно верховой езды ее воля не могла восторжествовать над волей родителей.

— И слышать не хочу об этом, — кричал папенька, — что за бесстыдство такое девице ездить верхом… Это ни на что не похоже…

— Отчего же, папа? И княжны и графини ездят. Отчего же мне не ездить?..

— Замолчи! сделай одолжение, замолчи! Ты знаешь, что я тебе ни в чем не противоречу. Уступи же мне хоть в чем-нибудь. Пожалуй, коли хочешь, это мой каприз, ну да исполни же хоть каприз папенькин.

Добрый Евграф Матвеич начинал немного сердиться. Тогда Лизавета Ивановна обращалась к нему:

— Полно, дружочек, полно, не тревожь себя; она не будет ездить верхом. Сохрани ее господи от этого! Она совсем этого и не хочет; ведь это она так только пошутила.

— Совсем не пошутила, — шептала барышня себе под нос.

С дачей барышня всегда расставалась почему-то со слезами. За день до переезда она обыкновенно отправлялась гулять для того, чтобы проститься с садом и с парком, заходила во все беседки, на колоннах писала карандашом французские стишки, втыкала в деревья булавочки, клала в чугунные и мраморные вазы бантики и ленточки и прочее.

Приличие и мода сделались целью ее жизни. К приличию и к моде она стремилась всеми силами души своей. Приличие и мода обратились для нее в несокрушимое верование и убеждение.

— Ах, папа, или ах, maman! — толковала она ежедневно, — да как это можно, да это не принято, да над этим будут смеяться в свете, да это не в моде. — И в таких случаях она всегда ссылалась на авторитет дам и девиц высшего света, которых знала по именам, хотя видела их только в театрах и на гуляньях.

13