Барышня - Страница 12


К оглавлению

12

А Катя так счастлива! Она беспрестанно танцует; на мазурку ангажирует ее какойто штатский. Это ей немножко досадно. Она не любит штатских…

Штатский, танцевавший с нею мазурку, — хотя не франт, но одет очень аккуратно и прилично: в черном фраке, в белом жилете, в желтых перчатках. Он небольшого роста, имеет круглое и румяное лицо, с которого не сходит приятная и почтительная улыбка… Он говорит необыкновенно вежливо и, говоря, всегда наклоняет свой стан немного вперед. Все знакомые дамы без памяти его любят, потому что он никогда не бывает лишним в доме. Недостает ли, например, кавалера для танцев, нужен ли трем старым генеральшам четвертый для преферанса, — хозяйка дома уж непременно подбегает к нему с просьбой или с карточкой, и он всегда выручает ее из беды… Его все называют примерным молодым человеком. Имея не более двадцати семи лет, он уже исправляет должность начальника отделения и имеет чин надворного советника. Он из немцев, хотя по-немецки говорит плохо, немцев совсем не любит и ведет знакомство больше с русскими. Его даже зовут не Карлом Карлычем и не Иваном Иванычем, а Александром Петровичем. Превосходный чиновник, обладающий в высшей степени терпением и трудолюбием, строгий и взыскательный с подчиненными, он имеет слабость казаться человеком светским и большой охотник до барышень, хотя барышни вообще терпеть его не могут. С той минуты, как его произвели в надворные советники, он начал помышлять, как бы завести надворную советницу, и ему непременно хочется, чтоб за будущей надворной советницей было по крайней мере 2000 душ крестьян или полтораста тысяч капитала.

Когда мазурка кончилась, Александр Петрович довел барышню до ее маменьки и почтительно поклонился той и другой.

— Что, вы, я думаю, устали? — сказала ему приветливо Лизавета Ивановна. — Шутка ли, мазурка-то ведь больше двух часов длилась.

— Помилуйте, ваше превосходительство, — отвечал Александр Петрович, закусив, нижнюю губу и из вежливости несколько покачнувшись вперед, — эти часы показались мне одним мгновением.

Он бросил беглый, но значительный взгляд на барышню и, снова почтительно поклонясь, исчез в толпе.

— Какой приятный молодой человек! — сказала Лизавета Ивановна дочери, поправляя ей брошку. — Он, по мне, лучше всех этих, которые танцевали с тобою.

— Фи, маменька! — вскрикнула дочь. — Он противный!

Вскоре после мазурки, когда барышня совсем остыла, маменька увезла ее домой.

Папенька, увидев приготовление к ужину и форель, которую втаскивали в столовую на огромном блюде, не утерпел и остался ужинать…

За ужином несколько офицеров расположились около барышень… Другие же, охотники попить, сели за особенный стол. После ужина по обыкновению еще немного потанцевали и гораздо свободнее, чем перед ужином, — наконец все разъехались.

Два франта, сходя с лестницы, говорили между собою:

— А что, душа моя, ты Лизист или Софист?

— Разумеется, мон шер, Софист, хоть, впрочем, я и не охотник до софизмов…

В это время уже барышня почивала — и снилось ей, будто она, озираясь кругом с биением сердца, выдернула белое перо из султана и целовала его.

Первый шаг в свете был сделан — и уже с этих пор барышня только и грезила о балах, маскарадах, театрах и нарядах. Она познакомилась со всеми барышнями своего круга — и взяла себе за образец одну, которая была очень богата и за которой бегали молодые люди толпами. Из застенчивой и даже робкой барышня незаметно превратилась в развязную и бойкую. Впрочем, в случае нужды она умела прикинуться величайшей скромницей. Она совершенно взяла в руки маменьку и папеньку и делала из них все, что хотела. Ее комнату уставили диванами и кушетками Гамбса. Она разложила у себя на столах кипсеки и книги; она сделалась страстною охотницей до французских стишков и, читая их, обыкновенно отмечала карандашом или ногтем те строфы, которые ей больше нравились, в надежде, что авось либо он (он был кирасирский офицер) раскроет книжку и остановится на строфах, отмеченных ею. Она смеялась над теми барышнями, которые читали русские книги и восхищались Бенедиктовым. Она знала все выпушки и петлички на мундирах всех гвардейских полков и рисовала офицеров, но только одних кавалерийских, в различных видах: и верхом, и на дрожках, и в санях, и в каретах, и в колясках…

Она почти каждую неделю ездила во французские спектакли и возила с собою маменьку, которая, не понимая ни слова, зевала, смотря на сцену.

— Да не съездить ли нам, Катюша, когда-нибудь в русский театр? — сказала ей однажды Лизавета Ивановна.

— Какая гадость, maman! Да кто же из порядочных ездит в русский театр? Коли вы хотите, так поезжайте одни, а уж я ни за что не поеду.

— Ну, как тебе угодно, — отвечала Лизавета Ивановна, — ты знаешь, что я одна без тебя уж никуда не поеду.

Если на вечере вдруг моей барышне делалось скучно, или потому, что там не было кирасирского офицера, или потому, что он слишком много говорил с другой барышней, она подходила к карточному столу, за которым сидела ее мать.

— Maman, скоро вы кончите?

— Нет еще, душенька, вот сейчас, только перед твоим приходом без двух в червях осталась…

— У меня голова болит, я не могу больше оставаться здесь. Поедемте домой.

— Что это с тобой? не простудилась ли ты? Лизавета Ивановна смотрела на дочь с беспокойством.

— Погоди немножко, мой друг… нельзя же мне не докончивши игры встать из-за стола…

— Уж этот несносный преферанс! Как хотите, маменька, я вам говорю, что не могу ждать… мне может сделаться дурно…

12